14. Запасайтесь чувством юмора. Оно вам пригодится.
Кухня закрыта
У меня болят руки. Ступни, торчащие из-под одеяла, тоже болят, боль отдает в колени.
Восемь часов воскресного утра, и я лежу в постели после адского, сокрушительного субботнего вечера в «Ле Аль» и издаю звуки, не приличествующие человеку. Достать «Зиппо» и закурить удается только с третьей попытки: пальцы не слушаются, а с языка срываются ругательства. Я настраиваюсь на долгий путь до уборной (не сомневаясь, что исполню это упражнение с грацией и легкостью «Ред Фокс») и на предстоящую борьбу с крышкой баночки аспирина.
Воскресное утро настраивает меня на размышления: эта деятельность вполне приличествует моему нынешнему состоянию, когда закурить сигарету — трудная задача, а ночной горшок, который мы с братом видели в старом доме в Ла Тест-де-Буш, представляется удачным и полезным изобретением.
Руки у меня теперь такие, какие мне всегда хотелось. Руки, какими дразнил меня Тайрон много лет назад. Ну, пусть на них нет больших водяных пузырей — во всяком случае, на этой неделе, зато шрамов хватает. И я, лежа в постели, провожу инвентаризацию своих конечностей, праздно разглядывая ожоги, старые и новые, проверяя состояние мозолей, с некоторым недовольством обнаруживаю следы возраста и горячего металла. У основания указательного пальца на правой руке диагональная мозоль желтовато-коричневого цвета: туда ложились рукоятки всех моих ножей. Кожа размягчена от постоянного пребывания в воде. Я этим горжусь. Каждый старый повар сразу узнает во мне коллегу. Вы почувствуете это, пожимая мне руку — так же, как я чувствую руки коллег. Это тайный знак, вроде масонского рукопожатия, без глупостей, так мы узнаем друг друга по толщине и грубости кожи. Это своего рода резюме, сообщающее, насколько долго и упорно мы работали. Мизинец на правой руке навсегда деформирован, кончик согнут и перекручен — от работы с неудобными мутовками. Когда я в «Бигфуте» каждый день готовил голландский соус и беарнез, то держал мутовку между мизинцем и средним пальцем, и, по-видимому, последняя фаланга мизинца незаметно выскользнула из сустава, и на вывихе наросли солевые отложения, оттого он и выглядит теперь причудливым и артритным.
Есть и свежие царапины и проколы, и несколько мелких ссадин на тыльных сторонах ладони — это оттого, что я второпях рылся в коробках с подручными продуктами, таскал по лестницами молочные ящики с мясом, один за другим вскрывал ящики и контейнеры при субботней инвентаризации. А эти блестящие пятнышки остались от брызнувшего жира, или когда я схватился за горячую ручку сковородки или неостывшие кухонные клещи. Ногти у меня — сколько их осталось (я грызу их в такси по дороге домой) — грязные, под кутикулой засохшая мясная кровь, молотый черный перец, жир и морская соль. Большой синяк на ногте левого большого пальца понемногу сходит: уже можно подумать, что я макнул палец в тушь. Кончик одного пальца на левой руке обрублен: я отмахнул его, пытаясь нарубить перец-поблано, много лет назад. Господи, как сейчас помню выражение лица фельдшера из медпункта, когда он протыкал кривой иглой ноготь в тщетной попытке пришить клок кожи, обреченный со временем отсохнуть и отвалиться. Я извивался и корчился на столе, в надежде увидеть спокойное, уверенное, ободряющее лицо Маркуса Уэлби. Вместо него я видел вытянутое лицо повара с обжарки — почти мальчишки, — выражавшее боль и ошеломление, когда он затягивал новый стежок.
А этот выпуклый полукруглый шрам на левой ладони — след близкого знакомства с зазубренным краем крышки от банки дижонской горчицы. Я тогда чуть не вырубился — и несколько секунд, пока не пошла кровь, смотрел на свою рассеченную лапу, совсем не похожую на мою руку: просто кусок очень бледного мяса с неаккуратным разрезом. Хлынувшая кровь принесла некоторое облегчение.
А вот сантиметровые шрамы на перепонке между большим и указательным пальцем левой руки — с «Дредноута», где я постоянно терял контроль над устричным ножом, и тупое лезвие срывалось с раковины, чтобы погрузиться в мою ладонь. Ранки на костяшках так многочисленны, и так часто открываются и закрываются, что я уже не упомню, когда получил любой из многослойных шрамов. Знаю, что один из них — от жира вареной утки в «Сапперклаб», а остальные приходят и уходят: они, как слои мостовых древнего города, свидетельствуют о сменявших друг друга кухнях. Средний палец на правой руке у первого сустава, служивший, чтобы направлять лезвие ножа, я резал столько раз, что там наросла толстая кожистая мозоль, вечно мешающая, когда я в спешке нарезаю овощи. Приходится быть осторожным. Кончики пальцев окрашены свекольным соком (вчера дежурным блюдом был горячий борщ), а поднося пальцы к носу, я чувствую запах копченой лососины и рубленного шалота с намеком на корочку сыра морбье.
Он ступнях даже говорить не буду.
Двадцать семь лет прошло с тех пор, как я, развязный и длинноволосый, вошел в кухню «Дредноута» с мыслью, что можно бы малость и поработать за деньги. Двадцать шесть лет после унизительной для меня сцены в «Марио», когда я взглянул на многострадальные руки Тайрона и решил, что хочу такие же. Не знаю, кто сказал, что у всякого мужчины к пятидесяти годам такое лицо, какого он заслуживает, но свои руки я несомненно заслужил. И продержусь еще несколько лет.
Долго ли я намерен продолжать?
Не знаю. Видите ли, я люблю эту жизнь.
Я люблю подогревать утиный конфит, saucisson de canard, confit gizzard, saucisson de Toulouse, poitrine и утиный жир с этими восхитительными бобами tarbais, переливать его ложкой в глиняный кувшин и присыпать крошками. Я люблю выкладывать горкой картофельное пюре с луком шалот, лесные грибы, ris de veau, славный высокий ярко-зеленый салат для гарнира и поливать тарелку идеально однородным соусом с помощью любимой ложки. Я радуюсь, видя лицо своего босса, когда готовлю свой особый pot-au-feu — люблю видеть на нем чистую радость, когда он берет тяжелую миску с копытцами, лопатками и хвостами, с простой вареной репой, картошкой и морковью, которые выглядят как раз так, как надо. Я люблю видеть его лицо и лицо Пино, когда он видит миску превосходного спагетти алла китарра — с таким же лицом я смотрю на говядину Скотта Брайана или на тарелку превосходных устриц. Я вижу на лицах изумление, как у малыша, которого отец на пляже взял на глубину, и это всегда прекрасно. На минуту или на секунду гримаса циничного, усталого от жизни, безжалостного и жалкого ублюдка, какими становимся мы все, исчезает, столкнувшись с чем-то столь простым, как тарелка еды. Эта картина помогает идти дальше по этой дороге.
Лежа в постели с шестой или седьмой за утро сигаретой, я гадаю, чем, черт возьми, сегодня заняться. Ах да, у меня эта писанина! Но это же не настоящая работа, правда? В ней есть что-то ненадежное и… бесчестное. Зарабатывать тем, что пишешь! В любых записях есть что-то предательское. Даже холодное перечисление фактов — что мне явно не по силам — это не сами факты. И события при пересказе как-то уменьшаются в размере. Идеальная порция буйабесса, та первая, полная смысла устрица из бухты Аркашон — они теряют в цене, тускнеют в памяти, когда я их описываю. То, что я что-то пропускаю или плохо описываю, как, например, приключения потрясающего Стивена Темпела или день моей жизни — не столь важно. Наше движение во времени и пространстве мельчает в сравнении с отварным мясом в бульоне, пахнущем шафраном, чесноком, рыбьей костью и перно.