Их содержимое – схороненные в этих анклавах формы иного – сильно разнилось в зависимости от периода, социального класса, индивидуального выбора и моды. Романтизм, неоготика, вегетарианство, Рудольф Штайнер, искусство ради искусства, теософия, спорт, нудизм… Каждое направление сохранило для своих адептов фрагменты запретного духовного начала.
Здесь, конечно же, нельзя миновать вопрос фашизма. Он действовал по тому же принципу. Не следует думать, будто зло лишено духовной силы. Более того, в отношении зла была допущена одна из главных ошибок этих двух столетий. Философия материализма начисто исключила зло, а риторы правящей верхушки объявили злом марксистский материализм! Это предоставило широкое поле возможностей тому, что Кьеркегор назвал лепетом дьявола – лепетом, ставящим ужасные заслоны между названием и предметом, действием и последствием.
Однако самой оригинальной духовной формой, вытесненной на обочину данного периода, была трансцендентная, но при этом мирская вера тех, кто боролся за социальную справедливость против жадности богатых. Эта борьба длилась долго и захватила многих, от клуба кордельеров времен Великой французской революции до моряков Кронштадта и моих друзей-студентов из Карлова университета. В ней принимали участие члены всех классов – неграмотные крестьяне и профессора этимологии. Их вера была немой в том смысле, что не сопровождалась громкими ритуалами. Духовность была сокрытой. Ей, должно быть, мы обязаны большей жертвенностью и благородством (слово, от которого кто-то может поморщиться), чем любому другому историческому движению этого периода. Убеждения и принципы адептов этой веры, мужчин и женщин, были материалистическими, однако их надежды и удивительное спокойствие, которое они порой обретали в своих сердцах, относились к области визионерства.
Сказать, как это часто делается, что коммунизм был религией, значит ничего в нем не смыслить. В нем было важно то, что материальные силы в мире несли для миллионов обещание всеобщего спасения небывалым ранее способом. Если Ницше объявил, что Бог мертв, то эти миллионы чувствовали, что он спрятан где-то в истории и что если вместе они смогут выдержать весь вес материального мира, то их души опять обретут крылья. Их вера указывала путь человечеству сквозь привычную тьму этой планеты.
Однако их социополитический анализ не оставлял места для такой веры, поэтому люди относились к ней как к незаконнорожденному, но любимому ребенку, не получившему имени. И именно это привело к трагедии. Поскольку их вера была безымянна, ее легко можно было узурпировать. Именем решимости и солидарности этих верующих партийные машины оправдывали первые преступления, а затем и те, которые должны были скрыть дальнейшие преступления, пока наконец веры не осталось больше нигде.
В силу своей непосредственности телевидение иной раз создает некие электронные притчи. Тому пример – Берлин в день падения Стены. Ростропович играл подле нее на виолончели, а она больше ни на кого не отбрасывала тени, тем временем миллионы восточных берлинцев отправились в западные магазины с денежными пособиями, выданными им банками Западной Германии! В тот самый момент весь мир увидел, как материализм утратил свою грандиозную историческую силу, превратившись в список покупок!
Список покупок предполагает потребителей. Вот почему капитализм и считает, что завоевал этот мир. Обломки Берлинской стены теперь продаются повсюду. Сорок марок за большой кусок стены с западной стороны и десять за кусок с восточной. В прошлом месяце в Москве открылся первый «Макдоналдс», в прошлом году на площади Тяньаньмэнь – первый «Кентукки фрайд чикен». Мультинациональные компании приобрели глобальное влияние в том смысле, что стали более могущественными, чем любое отдельное национальное государство. И свободный рынок будет внедрен повсеместно.
Однако, если материалистическая философия последних двух столетий иссякла, что же будет с материалистической фантазией, от которой всецело зависит консюмеризм и, следовательно, глобальный капитализм?
Маркетинг так же регулярно и систематически присутствует в нашей жизни, как молитва в семинарии. Он преображает продаваемый продукт или упаковку таким образом, что они приобретают ауру, некое сияние, обещающее временное освобождение от страданий, своего рода мини-спасение, – освобождение всегда связывалось с выкупом. Таким образом, любой товар располагает к мечтанию, но, что даже более важно, к стяжательству стремится само воображение, подтверждая кредо Айвана Бойски
[82], озвученное им перед выпускниками Школы бизнеса в Бёркли: «Я уверен, что жадность – это здоровая черта. Можно быть жадным и ничуть не терзаться по этому поводу».
Нищета в нашем веке сильно отличается от той, что была раньше. Она возникает не в результате неурожая, как в былые времена, а по причине особого ряда приоритетов, навязанных богатыми всему остальному миру. Поэтому современные бедняки не вызывают жалости, разве что у отдельных людей, они просто списываются со счетов, подобно мусору. Потребительская экономика ХХ века создала первую культуру, которую нищий ни о чем не заставляет задуматься.
Большинство обозревателей событий в Восточной Европе указывают на возвращение к религии и национализму. Это часть общемировой тенденции. При этом слово «возвращение» способно ввести в заблуждение. Нынешние религиозные организации не те же, что были прежде, и люди, которые возвращаются к религии, живут в эпоху транзисторов в конце ХХ века, а не в XVIII.
В Латинской Америке, к примеру, именно католическое движение (к большому смущению папы) ведет борьбу за социальную справедливость и помогает выживать тем, кого считают историческим мусором. Во многих районах Ближнего Востока растущая привлекательность ислама неотделима от социальной справедливости, которую он обещает бедным или (как в случае с палестинцами) лишенным своей земли изгнанникам, и борьбы с беспощадной экономической и военной машинерией Запада.
Возрождающееся национальное самосознание отражает схожую тенденцию. Все движения за независимость предъявляют экономические и территориальные требования, но их первейший запрос – духовного порядка. Ирландцы, баски, корсиканцы, курды, косовары, азербайджанцы, пуэрториканцы и латыши далеки друг от друга в культурном и историческом отношении, но все они хотят быть свободными от далеких, заграничных центров, которые воспринимаются ими по долгому и горькому опыту как совершенно бездушные.
Все националистические движения в глубине своей обеспокоены вопросом наименований – самым нематериальным и оригинальным человеческим изобретением. Тех, кто считает имена лишь второстепенной деталью, никогда не сгоняли с их земель, однако народам на периферии неоднократно приходилось переселяться. Вот почему они настаивают на признании своей идентичности, настаивают на преемственности – связи с мертвыми и нерожденными.
Если возвращение к религии отчасти является протестом против бессердечности материалистических систем, то возрождение национального самосознания – это отчасти протест против анонимности этих систем, их стремления свести всё и всех к статистике и эфемерности.