Онлайн книга «Болтун»
|
— Она вряд ли поверит, — сказала Октавия, а затем начала смеяться. Она села, принялась тереть глаза, словно солнце оказалось для нее невероятно ярким. Октавия сказала сквозь смех: — Так все дело в том, что ты пожелал, Аэций? Я думала, это просто какая-то дурацкая поговорка про дыру в мироздании! Или про яму. Или что там ты сказал на водонапорной башне? — Нет, — сказал я. — На самом деле все дело в том, что я посмотрел на пачку с молоком и увидел там Манфреда. Мне захотелось помочь. Она поцеловала меня со страстью и усталостью, как давным-давно, больше двадцати лет назад, когда Октавия носила моего первенца, и когда я пришел за ней в ее дом у моря. Мы целовались долго,пока воздуха хватало. — Все закончилось, — сказал я, а она поймала меня за воротник. — Пожалуй, что нет. Я не знаю, что могу сделать с тобой, если ты не расскажешь мне конец истории. — Я расскажу тебе, но это не конец истории. Ее предпоследняя часть, композиционно не слишком важная, но милая моему сердцу. А потом я спросил ее: — У тебя не в чем хранить глаза? Октавия снова засмеялась, а затем прошептала: — У тебя просто дивно наивный вид, Аэций. Мы попытались встать, но нас обоих шатало. В голове взрывались фейерверки всякий раз, когда я пытался прийти в вертикальное положение. — Видимо, нужно отдохнуть. — Только недолго. — Недолго. Глаза высыхают примерно через двенадцать часов. — Как только я смогу встать, мы пойдем искать ручей, где можно смыть кровь. Я так устала, что меня даже не тошнит. Мы помолчали, рассматривая солнце. Оно было похоже на крохотный мячик, замерший в середине полета. Я сказал: — Тогда давай проведем время с пользой. То есть, с пользой для узнавания меня, разумеется. Погрузимся в науку Бертхольдологию и изучим Аэциецизм. Или наоборот. Наоборот, наверное, звучит лучше. — У тебя шизофазия. — Это лучший способ рассказывать истории, поверь мне. Мы засмеялись, и я вдохнул сладкий весенний воздух. В жизни было множество радостей, однако дыхание показалось мне в тот момент самой прекрасной из всех. Глава 24 Война была в самом разгаре. Я уже знал, что такое бой, и что такое боль. Самая реальная из всех — боль от осознания, что нечто необратимо. Я не мог вернуть ни друзей, ни соратников. Иногда я проклинал себя за все, что затеял. Человеческие жизни утекали сквозь мои пальцы, превращались в песок. Ты не знаешь, что это значит, моя Октавия. Ты сталкивалась со смертью, как с трагедией, как с опустошающей раной в груди, которую не закрыть. Для меня смерть стала частью быта. Каждый день мне приносили известия о потерях, о ценах победы, даже самой блестящей. Еще утром были люди, а вечером больше не было. Мне хотелось биться головой об стол от осознания того, что погибшие думали, чувствовали, дышали, так же как я. Безусловно, они считали себя бессмертными и полагали, что этого с ними не случится. Безусловно, у каждого из них был целый мир внутри — в груди, в голове. Они боялись, они страдали, они надеялись. У них были таланты, было нечто, что они могли оставить миру, но не успели. Смерть слизывала языком все. Был человек, моя Октавия, а затем его не стало — не осталось мыслей, голоса, дел. Все пропадало, и мне казалось, что пустота должна разверзаться всякий раз, когда кто-то умирает. Я чувствовал бессмысленность смерти, как никогда прежде. |