
Онлайн книга «Пир»
– Правильно! Очень правильно! – тряс вилкой Мамут. – Я куропаток только с потрохами ем. – Я не знаю… может, лучше белого мяса? – Саблина смотрела на серовато-белые кишки, сочащиеся зеленовато-коричневым соком. – Съешь немедленно, умоляю! – взял ее за затылок Саблин. – Будешь потом благодарить всех нас! – Скушайте, Сашенька! – Александра Владимировна, ешьте непременно! Это приказ свыше! – Нельзя отлынивать от еды! Саблин насадил на вилку кусок кишок, поднес ко рту жены. – Только не надо меня кормить, Сереженька, – усмехнулась она, беря у него вилку и пробуя. – Ну, как тебе? – смотрел в упор Саблин. – Вкусно, – жевала она. – Милая моя жена. – Он взял ее левую руку, поцеловал. – Это не просто вкусно. Это божественно. – Согласен, – откликнулся отец Андрей. – Есть свою дочь – божественно. Жаль, что у меня нет дочери. – Не жалей, брат, – отрезал себе кусок бедра Саблин. – У тебя духовных чад предостаточно. – Я не вправе их жарить, Сережа. – Зато я вправе! – Мамут ущипнул жующую дочь за щеку. – Ждать не так уж много осталось, егоза. – Когда у вас? – спросил отец Андрей. – В октябре. Шестнадцатого. – Ну, еще долго. – Два месяца быстро пролетят. – Ариша, ты готовишься? – спросила Румянцева, разглядывая отрезанный Настин палец. – Надоело ждать, – отодвинула пустую тарелку Арина. – Всех подруг уж зажарили, а я все жду. Таню Бокшееву, Адель Нащекину, теперь вот Настеньку. – Потерпи, персик мой. И тебя съедим. – Вы, Арина Дмитревна, будете очень вкусны, уверен! – подмигнул Лев Ильич. – С жирком, нагульным, а как же! – засмеялся, теребя ей ухо, Мамут. – Зажарим, как поросеночка, – улыбался Саблин. – В октябре-то под водочку под рябиновую как захрустит наша Аринушка – у-у-у! – Волнуетесь поди? – грыз сустав Румянцев. – Ну… – мечтательно закатила она глаза и повела пухлым плечом, – немного. Очень уж необычно! – Еще бы! – С другой стороны – многих жарят. Но я… не могу представить, как я в печи буду лежать. – Трудно вообразить? – Ага! – усмехнулась Арина. – Это же так больно! – Очень больно, – серьезно кивнул отец Андрей. – Ужасно больно, – гладил ее пунцовую щеку Мамут. – Так больно, что сойдешь с ума, перед тем как умереть. – Не знаю, – пожала плечами она. – Я иногда свечку зажгу, поднесу палец, чтоб себя испытать, глаза зажмурю и решаю про себя – вытерплю до десяти, а как начну считать – раз, два, три, – и не могу больше! Больно очень! А в печи? Как же я там? – В печи! – усмехнулся Мамут, перча новый кусок. – Там не пальчик, а вся ты голенькая лежать будешь. И не над свечкой за семишник, а на углях раскаленных. Жар там лютый, адский. Арина на минуту задумалась, чертя ногтем по скатерти. – Александра Владимировна, а Настя сильно кричала? – Очень, – медленно и красиво ела Саблина. – Билась до последнего, – закурил папиросу Саблин. Арина зябко обняла себя за плечи: – Танечка Бокшеева, когда ее к лопате притянули, в обморок упала. А в печи очнулась и закричала: «Мамочка, разбуди меня!» – Думала, что это сон? – улыбчиво таращил глаза Румянцев. – Ага! – Но это был не сон, – деловито засуетился вокруг блюда Саблин. – Господа, добавки! Торопитесь! Жаркое не едят холодным. – С удовольствием, – протянул тарелку отец Андрей. – Есть надо хорошо и много. – В хорошее время и в хорошем месте. – Мамут тоже протянул свою. – И с хорошими людьми! – Румянцева последовала их примеру. Саблин кромсал еще теплую Настю. – Durch Leiden Freude. – Вы это серьезно? – раскуривал потухшую сигару Мамут. – Абсолютно. – Любопытно! Поясните, пожалуйста. – Боль закаляет и просветляет. Обостряет чувства. Прочищает мозги. – Чужая или своя? – В моем случае – чужая. – Ах, вот оно что! – усмехнулся Мамут. – Значит, вы по-прежнему – неисправимый ницшеанец? – И не стыжусь этого. Мамут разочарованно выпустил дым. – Вот те на! А я-то надеялся, что приехал на ужин к такому же, как я, гедонисту. Значит, вы зажарили Настю не из любви к жизни, а по идеологическим соображениям? – Я зажарил свою дочь, Дмитрий Андреевич, из любви к ней. Можете считать меня в этом смысле гедонистом. – Какой же это гедонизм? – желчно усмехнулся Мамут. – Это толстовщина чистой воды! – Лев Николаевич пока еще не жарил своих дочерей, – деликатно возразил Лев Ильич. – Да и вряд ли зажарит, – вырезал кусок из Настиной ноги Саблин. – Толстой – либеральный русский барин. Следовательно – эгоист. А Ницше – новый Иоанн Креститель. – Демагогия, – хлебнул вина Мамут. – Ницше вам всем залепил глаза. Всей радикально мыслящей интеллигенции. Она не способна просто и здраво видеть сущее. Нет, это бред какой-то, всеобщее помешательство, второе затмение умов! Сперва Гегель, на которого мой дедушка молился в буквальном смысле слова, теперь этот усатый! – Что вас так раздражает в Ницше? – раскладывал вырезанные куски по тарелкам Саблин. – Не в нем, а в русских ницшеанцах. Слепота раздражает. Ницше не добавил ничего принципиально нового к мировой философской мысли. – Ой ли? – Саблин передал ему тарелку с правой грудью. – Сомнительное заявление, – заметил Лев Ильич. – Ничего, ни-че-го принципиально нового! Вся греческая литература ницшеанская! От Гомера до Аристофана! Аморализм, инцест, культ силы, презрение к быдлу, гимны элитарности! Вспомните Горация! «Я презираю темную толпу!» А философы? Платон, Протагор, Антисфен, Кинесий? Кто из них не призывал преодолеть человеческое, слишком человеческое? Кто любил демос? Кто говорил о милосердии? Разве что один Сократ. – О сверхчеловеке заговорил первым только Ницше, – возразил Саблин. – Чушь! Шиллер употреблял это слово! О сверхчеловеке говорили многие – Гете, Байрон, Шатобриан, Шлегель! Да что Шлегель, черт возьми, – в статейке Раскольникова весь ваш Ницше! С потрохами! А Ставрогин, Версилов? Это не сверхчеловеки? «…свету провалиться, а мне всегда чай пить!» – Все великие философы подводят черту, так сказать, общий знаменатель под интуитивно накопленном до них, – заговорил отец Андрей. – Ницше не исключение. Он же не в чистом поле философствовал. |