
Онлайн книга «Роман без вранья. Мой век, мои друзья и подруги»
– А почему мы не бегаем? Выпили-то лимонаду не меньше вашего! – У вас, Ниночка, все еще впереди. А в коридоре моим глазам представляется зрелище, достойное богов: Василий Иванович, подойдя на цыпочках к вешалке, вынимает из бокового кармана демисезонного пальто плоскую бутылку сорокаградусной старки и прикладывается к ней. – Вася, – шепчу я просительно, – угости. – А-а-а! Добро пожаловать! Глотни, мой друг, глотни. У меня в левом кармане вторая имеется. Да и Мартышону своему шепни на ушко. А уж Ольга пусть лимонад пьет. Ее проучить надо. За бессердечие. Раки съедены. Пыжова, облизываясь, бранится: – Вот звери! Все десны о них расцарапала! И язык в кровавых ранах! А еще, Нюшка, нет ли рачки? – Сейчас рябчиков принесу. – Что? Рябчиков? Еще до седьмого пота работать? Тоже… хозяева… на наши головы! А брусничное варенье для рябчиков найдется? – Найдется! – гордо отвечает хозяйка. Это ее третий «прием» в жизни. – Странно… в таком доме и вдруг нашлось! – Знаете ли, друзья мои, я собираюсь уходить из Художественного театра, – говорит Качалов, обсасывая ножку рябчика. – Куда ж это ты уйдешь, Василий Иванович? Кто тебя возьмет? Не смеши! – трясет плечиками Литовцева. – Да вот… на эстраду уйду. – Кхэ-кхэ, Качалов – эстрадник! Чудная картина! – Н-да, Нина, эстрадник. По крайней мере с чем хочу, с тем и выступаю. И отбирать у меня режиссер ничего не станет. Им ведь, Нина, ты будешь. Для эстрады-то. И авторы у меня найдутся неплохие: Толстой, Достоевский, Пушкин, Шекспир, Байрон, – и ролей ни у кого не просить. Что хочу, то беру. Вот и Ричарда, вероятно, сыграю. Ведь мечты-то о нем второе десятилетие. Пыжова спрашивает: – Ты это серьезно, Вася, на эстраду собрался? – Очень. А ты возражаешь? – Да. – Почему? – Потому, что ни Качалов не может уйти из Художественного театра, ни Художественный театр от Качалова. История вас связала. – Вздор! Историю делают сами люди. Нужды нет говорить, что сразу же после первого общественного просмотра «Трех сестер» вся нелепость замены Качалова Болдуманом стала явной и бесспорной. Качалов усердно посещал генеральные репетиции, заходил после каждого действия в уборную Боддумана и давал ему советы – умные, тонкие и дружелюбные. На другой день Пыжова и Никритина полувозлежали на нашей неперсидской тахте. Я сидел на подоконнике, заложив ногу на ногу. Они болтали о женщинах. О Дункан, об Алисе Коонен, о Зинаиде Райх. Прислушиваясь одним ухом, я подумал: «Удивительно! Они еще ни разу…» И в то же мгновение Пыжова спросила: – А сколько лет Коонен? Я обрадовался: «Вот теперь все в порядке – самый волнующий вопрос задан!» Никритина вздохнула: – Не знаю, право. Но, несомненно, я скоро догоню ее. Алисе, видишь ли, с каждым годом делается все меньше и меньше, а мне, как идиотке, прибавляется. Это кошмар какой-то! – А сколько лет Айседоре Дункан? – спросила меня Пыжова. – Этого, Оля, не знает даже Британская энциклопедия, которая знает все. Пыжова уверенно сказала: – Самое глупое устраивать тайну из своего возраста. Надо ляпать начистоту! Не убавляя! Тогда и публика прибавлять не будет. Она не очень-то добрая, эта публика. Морщинки актрис в бинокль подсчитывает. – К тому же, – добавил я, – слава здорово старит. Вот хохлушки из Полтавы будут говорить: «Эта Никритина при Февральской революции уже была знаменитостью!» – Ужас!.. А мне в Полтаве шестнадцать лет было! – Семнадцать, Нюшенька. – Отстань! Это безразлично. – Моя теща, – продолжал я, – к счастью, не актриса. А попробуйте узнайте у нее год рождения! – У-у! Мама сразу ответит: «Зачем вам это надо? Вы, что ли, хотите из меня борщ варить?» – Вот сумасшедшая старушка! Прости, пожалуйста, Нюша, – сказала Пыжова. Я очистил для женщин по мандарину и, угостив их, спросил: – А сколько тебе, Оля? Пыжова побледнела. – Ты в каком году родилась, голубка? – Вот в каком! – прошипела Пыжова. И, сверкнув через очки разноцветными глазами, показала мне крупную дулю. – Ну и хам же у тебя муж, Никришка! И, прижавшись щекой к ее щеке, Пыжова сказала: – Ты, Нюшка, молодая женщина, а я… – И поправила очки на носу. Она еще не привыкла к ним. – А я «еще молодая женщина». – Это очень тонко сказано, Оля! – Запиши. Пригодится для будущих мемуаров. – Для этого, Оля, у меня существует голова. Записную книжку потерять можно. – Голову тоже. – Сколько лет Василию Ивановичу? – спросила Никритина. – Наш Васенька собирается Чацкого играть. Вот и считай. Чацкому-то сколько? Столько будет и Качалову. Эти проклятые мужчины вечно молоды. Семидесятилетние женятся на двадцатилетних, и никто не хихикает. А когда прелестная Дункан влюбилась в вашего Сережу… Э!.. И почему, Никриша, мы с тобой не мужчины? Вот бы распушились! – Бодливой корове, Ольга, Бог рог не дает. Когда Пыжова ушла, я сказал: – Ольга очень быстро стареет. – Ты находишь? – Быстро, как газета. – Это потому так кажется, что она стала носить очки. – Может быть. – Хотя они к ней идут. Правда, Длинный? – Ты думаешь, теперь она будет стареть помедленней? – Надеюсь. – Пусть бы старела, как толстый журнал. Хотя бы как толстый журнал. Иначе уж очень грустно. – А я?.. – Ты, Нюха, останешься вечно молодой. Как мои стихи. – Хвастун! – Разумеется. Есенин вернулся из-за границы не Есениным. Тяжелые мрачные страницы придется написать об этом. Какой-то неразрываемый мрак туго запеленал его больное сознание. И, может быть, единственной светлой щелочкой в этих пеленах был шумный житель фибрового чемодана. При первом же знакомстве с нашим парнем Есенин на четверть часа совершенно преобразился: из глаз вылилась муть и порозовел церковный воск его очень худого лица. – Толя, Мартышон, я крестный вашего пострела. – Разумеется, Сережа. – А знаете, ребята, как я буду его крестить? – Нет. – В шампанском! – И, как некогда, сверкнул лукавой улыбкой. |