Онлайн книга «Верой и Правдой»
|
Ломоносов слушал, и ему становилось физически не по себе. Великан, сидевший на табурете, съежился, будто чувствуя на собственной шкуре этот леденящий холод одиночества, эту всепоглощающую пустоту. Он видел сейчас не начальника порта, а того молодого, сломленного человека, заживо погребенного в четырех стенах с низким потолком. — И вот однажды утром, – голос Калмыкова изменился, в нем появились первые мягкие, почти нежные обертоны, – я не смог подняться с топчана. Не от лени, нет. Всё тело было словно налито расплавленным свинцом, каждый сустав горел изнутри, в висках отбивали дробь какие-то невидимые молотки, а сознание то уплывало в черную, бездонную пустоту, то возвращалось, принося с собой лишь ощущение полной, абсолютной беспомощности. Горячка. Последствие сырости, сквозняков и, думаю, той душевной язвы, что разъедала меня изнутри. Лежу и думаю, тупо, без эмоций: вот и всё. Всё кончится здесь, в этой промозглой конуре, на вонючей овчине. Умру, никто и не заплачет. Не будет переживать. Исчезнет Денис Калмыков, как исчезает щепка, брошенная в ледяную воду осеннего моря. Даже кругов не останется. И в этот миг, на самом дне этого отчаяния, слышу – скрипнула дверь. Не гулкий удар, нет, а именно жалобный скрип петель, которым давно требовалась конопляная юра, пропитанная дегтем. Я подумал, почудилось. Бред начинается. Ан нет! Денис Спиридонович поднял голову, и в его глазах, обычно таких острых и насмешливых, засветился теплый, сокровенный огонек, отражение другого, давнего пламени. — Вошла она. Сначала я увидел лишь силуэт на фоне белёсого осеннего света, наполнявшего сени. Потом она шагнула внутрь, и глаза привыкли. Девушка. Молоденькая совсем, лет восемнадцати от роду. Одеянья простые, поморские: синий домотканый сарафан из грубого льна, поверх – короткая душегрея на заячьем меху, на ногах – берестяные лапти с суконными оборами, а на голове – кубовый платок, сбившийся набок от ветра. И волосы… Тут Калмыков на миг замялся, подбирая слова. – Волосы, выбившиеся из-под платка, были цвета… Как бы сказать. Не рыжего, нет. Это было слишком просто. Это был цвет осенней палой листвы в солнечный день, когда она лежит на земле, еще храня в себе память о дереве. Или цвет пламени, вырывающегося на миг из топки печи, – яркого, живого, золотисто-медного… В руках она несла глиняный горшок, прикрытый тряпицей. Вошла, поставила горшок на грубый деревянный стол, оглядела меня с ног до головы своими ясными, без тени смущения глазами – глазами цвета морской волны в самую добрую погоду – и говорит. Голос не тонкий девичий, а низковатый, грудной, твердый. — Видать, помирать собрался, жилец. Зря стараешься. Жизнь-то, братец, одна. И дороже всякого серебра. Её тебе Господь вручил, а ты в грязь швырять собрался. Ломоносов, затаив дыхание, представил эту картину: тёмную, пропахшую плесенью и отчаянием избу, лежащего в лихорадке мужчину и эту девушку, вносящую с собой свет и спокойную, хозяйственную уверенность. — Я попытался что-то сказать, отмахнуться, прогнать её. Но из горла вырвался лишь хрип. А она уже деловито, без лишней суеты, сняла душегрею, повесила на гвоздь у двери, и стала растапливать печь-каменку, что стояла посередине избы. Подбросила лучину, раздула огонь с помощью деревянного дутого короба. Потом подошла ко мне, наклонилась и положила мне на лоб ладонь. Ладонь была прохладной, шершавой от постоянной работы с сетями, веслами, льдом. Я почувствовал её прикосновение, как что-то невероятно реальное среди бреда. Она покачала головой. |