Онлайн книга «Война после победы»
|
Старик лежал на траве возле входа в подвал, а над ним склонились оперативники. Коган перебинтовал раненому грудь, подложив под повязку плотный тампон. Но изо рта старика стекала тонкая струйка крови с пузырьками воздуха. Он пытался говорить, но все время сбивался на кашель, и из его слов почти ничего нельзя было понять. Сосновский вопросительно посмотрел на Шелестова, но тот только отрицательно покачал головой. Михаил наклонился к лицу старика и увидел, что тот снова стал шевелить губами. Он еле разобрал слова, но то, что услышал, заставило его нахмуриться: — Вас предали. В Москве. Тот, кто послал полковника, знал, что его убьют. В группе есть чужой. — Что ты знаешь, Эрих? — спросил Сосновский по-немецки. — Кто чужой? Здесь или в Москве? О чем ты говоришь? — Чужой? — Шелестов недоуменно уставился на Михаила. Сосновский выпрямился, видя, что голова антифашиста безвольно склонилась на бок, а взгляд стал пустым и бессмысленным. Он вдруг очень ярко почувствовал, как тяжел был воздух не только от известковой пыли, сыпавшейся из простреленных стен, но и от той особенной, гнетущей тишины, которая наступает после грохота. Даже здесь, недалеко от залива, тишина эта пахла ржавчиной, битым кирпичом и крапивой, буйно пробивавшейся сквозь щебень там, где еще недавно гудел моторами судов причал. Михаил стоял не шевелясь. Он снял кепку, и тяжелый, пропитанный гарью ветер шевелил его тронутые ранней сединой волосы. Под ногами, на развороченной земле, еще хранившей тепло ушедшего дня, лежал человек. Старик с руками, которые Сосновский узнал бы из тысячи: руки рабочего. Крупные, узловатые суставы, въевшаяся в подушечки пальцев черная металлическая окалина, которую не смыть ни мылом, ни годами. Брезентовая куртка на старике была гражданская, старая. А под ней еще одна, перешитая из довоенного пальто, на груди — ни значка, ни свастики, только аккуратная, застиранная заплата. Он лежал на спине, прижав руки к груди, как ребенок, которому холодно, а под ним расплывалось темное пятно крови. Михаил стоял над телом и ощущал тот самый привкус, который помнил с тридцать четвертого года. Вкус табачной горечи и несбывшейся надежды. Он вспоминал Берлин. Не парадный, с лакированными сапогами СА, который они недавно вспоминали вместе с «Иваном». Он вспоминал задворки Веддинга, сварочные цеха на окраинах и людей, которые, рискуя быть раздавленными чудовищной машиной, все еще верили, что Германия может быть другой. Перед глазами Михаила вставали лица. Курт, старый токарь с синими татуировками на пальцах — память о временах, когда он бастовал еще при кайзере. Курт приходил на явки в продуваемом пальто, пахнущем мазутом и дешевым эрзац-кофе. Он передавал списки тех, кого уводили в лагеря, и всегда виновато улыбался беззубым ртом: «Герр Михаэль, вы только не думайте, что все мы такие. Еще есть порох». Курта повесили в тридцать пятом. Сосновский узнал об этом от связного уже после того, как его самого спешно отозвали в Москву. Потом был Эрнст. Молодой, со светлыми глазами и руками скрипача, хотя он был литейщиком. Эрнст ненавидел нацистов не потому, что читал Маркса, а потому, что они избили его отца, старого социал-демократа, до полусмерти прямо на пороге их дома. Эрнст носил листовки в двойном дне своего закопченного завтрака. Парень погиб в 1941-м, уже в вермахте, куда его загнали по призыву. Он успел передать через перебежчика записку: «Стыдно носить эту форму, но я буду стрелять выше их голов». |